У этого термина существуют и другие значения, см. Бурьян (значения).
Бурья́н, дурни́на (заросли сорняков, чертополох в общем, невидовом смысле) — выделяющиеся среди окружающего пейзажа скопления или куртины высокой, обычно крупностебельной сорной травы (репейника, лебеды, чертополоха, чернобыльника и т. п.), чаще всего — смешанного видового состава, иногда — переплетённые вьющимися растениями или находящиеся между упавших деревьев. Чаще всего заросли бурьяна образуются на обочинах полей, пустошах, заброшенных участках или в обезлюдевших деревнях.
Реже это слово употребляется просто для обозначения любой сорной, дурной травы, растущей на приусадебном участке или на сельскохозяйственных полях.
Месяц, остановившийся над его головою, показывал полночь; везде тишина; от пруда веял холод; над ним печально стоял ветхий дом с закрытыми ставнями; мох и дикий бурьян показывали, что давно из него удалились люди.
Она была горожанка и дала своему огороду зарости бурьяном и кустами паслёна, везде готового расти без претензий на уход. Двор у неё поражал запустением...[4]
...«забалованная» мелкодворянская земелька покрывалась сорными травами, порастала бурьяном и бобовником и за бесценок переходила в руки предприимчивых пионеров нового сословия. Так погибли «малодушные».[5]
Опять так же отчаянно трепыхался сухой бурьян, наводя почему-то страх на Василия Андреича. Но мало того, что это был такой же бурьян, — подле него шёл конный, заносимый ветром след.[7]
Мало было в моей жизни мгновений, равных тому, когда я летел туда по облитым водой бурьянам и, выдернув редьку, жадно куснул её хвост вместе с синей густой грязью, облепившей его…[9]
— Прошлое — вот как та дальняя степь в дымке. Утром я шел по ней, все было ясно кругом, а отшагал двадцать километров, и вот уже не отличишь лес от бурьяна, пашню от травокоса…
Есть, правда, и там поэзия. Ведь она всюду, вообще-то. Даже в скорбном молчании заброшенных тусклых рельсов, в почерневшем зимнем сухостое бурьянов и шелесте облетевшей пушицы...[13]
Сам гипсовый вождь, крашенный в серебрянку, лежал ничком в высоком бурьяне, откинув сломанную указующую руку. Свергли его, должно быть, не снарядом, а поворотом танковой пушки...[15]
...поэт может смело пренебрегать бичеванием дурного, но у философа может явиться необходимость делать это. Ибо вошедшее в силу дурное выступает здесь с прямой враждою к хорошему, и разрастающийся бурьян заглушает растения полезные.
У каждого богатого татарина есть в горах свой чаир, то есть небольшая лесная луговина, обнесенная забором, куда уже не пускают скот. Сено с этих чаиров и других мест собирается на зиму. Его держат на крайний случай и на подкормку, потому что просто кормить им скот не достанет на месяц. Мы, привыкшие к мягкому сену русских лугов, не можем смотреть без смеха на эти кучи колючек и бурьяну, величаемых тоже сеном. Нельзя взять охапки его, чтобы не проколоть или не разорвать себе рук. И между тем, здешний скот есть его с наслаждением, с азартом. Этому можно не удивляться только после того, как увидишь, что козы здесь жуют с добродушнейшим аппетитом головки репья, усаженные крепкими и с острыми иглами в дюйм длины.[16]
...крошечные домишки с тесовыми и иными кровлями гнили и обрушивались и зарастали чертополохом; «забалованная» мелкодворянская земелька покрывалась сорными травами, порастала бурьяном и бобовником и за бесценок переходила в руки предприимчивых пионеров нового сословия. Так погибли «малодушные».[5]
Овсы, не поднявшись ещё и на пол-аршина от земли, уже поблекли и начинали желтеть. Просяные поля уныло отливали своими бледно-зелёными преждевременно выметавшимися кистями. Мурава на выгонах и отава на покосах высохла наподобие какой-то щетины и подернулась неприятной желтизною. Паровые поля, выбитые скотиной, уж не зарастали вновь травою: только колючий татарник да корявый бурьян кое-где разнообразили эти поля, высохшие, как камень, и пыльные, точно столбовая дорога.[5]
Вспоминаются горестно годы, проведённые в Риме в какой-то неизгладимой обиде на эту вздорную крикливую жизнь, просачивающуюся в каждую щель самого уединённого жилища и грубо выбивающую человека из его интимного ритма.
Нужно уйти далеко по Тибру и затеряться в пустырях, заросших бурьяном, чтобы за спиной утонули, наконец, в сизом облаке города кафе с оркестрами; шёлковые юбки, автомобили, пёстрые витрины лавок.[17]
Степановна пренебрегала всем деревенским. Она была горожанка и дала своему огороду зарости бурьяном и кустами паслёна, везде готового расти без претензий на уход. Двор у неё поражал запустением; у Емельяновны, напротив, он был полон жизни и движения.[4]
Сухенькая старушка тщетно пытается задержать пустыню: лишь бы уберечь виноградник, огородик... Мотыгой и цапкой борется она с солнцем и с бурьяном. Воюет с коровами, прорывающими и рогами, и боками загородку ― доглодать неоглоданное солнцем.[18]
Зато какое облегченье настало потом, когда все стихло, успокоилось, всей грудью вдыхая невыразимо-отрадную сырую свежесть пресыщенных влагой полей, ― когда в доме опять распахнулись окна, и отец, сидя под окном кабинета и глядя на тучу, все ещё закрывавшую солнце и чёрной стеной стоявшую на востоке, за огородом, послал меня выдернуть там и принести ему редьку покрупнее! Мало было в моей жизни мгновений, равных тому, когда я летел туда по облитым водой бурьянам и, выдернув редьку, жадно куснул её хвост вместе с синей густой грязью, облепившей его…[9]
О романе Фадеева: «какая структура у клёна, какая структура у самшита, медленно создаются новые клетки. А вон за окном ваш бальзамин ― клетки увидишь без микроскопа, огромный, в три месяца достиг высоты, какой клёну не достичь и в 12, ― но трава, бурьян. Таков и фадеевский роман».[19]
Тут когда-то стояла фанза, корейская изба, теперь от нее остался лишь кан, или пол, заросший бурьяном в рост человека. У корейцев пол отапливается, устраивается с дымоходами, как печь. И вот под этим каном и устроилась жить пара песцов ― Ванька и Машка. Между прочим, возле кана над бурьяном возвышалась горка старого мусора и служила песцам верандой или наблюдательным пунктом.[20]
Эти курганы уходят далеко-далеко за горизонт в обе стороны, самый большой стоит над Лебединым озером. Виден он издалека — километров за десять, а может, и того больше, потому что расположен на самом высоком месте поля и зарос дерезой (дикой жёлтой акацией), ковылём и бурьяном.[21]
— Даниил Ступа, «Далёкие годы», до 1977
Вчера вечером кончил «Чевенгур». Читал, и все в уме сверлила ахматовская строчка: «еще на западе земное солнце светит…» А тут ― погружение в мир, весь сотканный, в сущности, из какой-то бездонной глубины невежества, беспамятства, одержимости непереваренными мифами. Как будто никогда не было ничего в России кроме дикого поля и бурьяна.[14]
На земле, убитой чрезмерным унавожением, почти ничего не росло. Только молочай нашел для себя чрезвычайно полезным старый куриный помет. Летом он стоял сплошным зелёным лесом. Теперь, зимой, только сухой бурьян, стволы молочая, высились сплошным частоколом.[22]
Лишь только солнце закатилось, я запасся изрядною баклагою лучшего вина и, освещаемый яркою зарею, пустился в путь. Мне весьма нетрудно было распознать описанный тополь, а перелезть через плетневый забор для всякого бурсака дело не хлопотливое. Усевшись в бурьяне, я предался сладостным мечтам о наслаждениях, меня ожидающих. Я нимало не сомневался в нежности прелестной вдовы. <...>
Я зарылся в густой бурьян, росший у забора, сотворил молитву и улегся. Хотя в ночь сию никто не прерывал сна моего, но он был легок, как у птицы, и прерывист, как у преступника. Звон к заутреням разбудил меня. Я выполз из бурьяна и вошел в церковь помолиться.[23]
Аммалат дрожащей рукой высек огня, раздул его на сухом бурьяне и пошел с ним искать новой могилы. Рыхлая земля и большой крест указали ему последнее жилище полковника. Он выдернул крест и начал разгребать им холмик; разбил еще неокреплый кирпичный свод и наконец сорвал крышку с гроба. Бурьян, вспыхивая, проливал неровный крово-синий блеск на предметы. Склонясь над покойником, убийца, бледнее самого покойника, глядел на труп неподвижно.[24]
Исправник, услышав это, приказал Денису посмотреть и подать к себе. Денис бросился проворно, вынул из руки, посмотрел, вздрогнул всем телом, стёр в руке, бросил далеко от себя и стал как вкопанный.
— Зачем ты бросил? — вскрикнул на него исправник. — Что там такое? Покажи сюда!.
— Это… это ничего, ваше благородие!.. это… так — бурьян!.. — говорил Денис, дрожа и бледнея.
— Какой бурьян? Покажи сюда.
— Бурьян, трава… как его зарезали, так он… схватил рукою перекатипо… — и смешался Денис совсем.
— Почему ты знаешь, что он именно зарезан, когда еще никто не свидетельствовал и не осматривал, где у него рана? И почему ты знаешь, что он, умирая, хватался именно за перекатиполе? И почему ты один узнал, что это перекатиполе, когда измятое трудно распознать, что оно есть? Голова! Взять его!
Но зато подальше подымалась толстая монастырская стена. Обрывистый берег весь оброс бурьяном, и по небольшой лощине между им и протоком рос высокий тростник; почти в вышину человека. На вершине обрыва видны были остатки плетня, отличавшие когда-то бывший огород. Перед ним — широкие листы лопуха; из-за него торчала лебеда, дикий колючий бодяк и подсолнечник, подымавший выше всех их свою голову.[2]
За плетнем, служившим границею сада, шёл целый лес бурьяна, в который, казалось, никто не любопытствовал заглядывать, и коса разлетелась бы вдребезги, если бы захотела коснуться лезвеем своим одеревеневших толстых стеблей его.
Когда философ хотел перешагнуть плетень, зубы его стучали и сердце так сильно билось, что он сам испугался. Пола его длинной хламиды, казалось, прилипала к земле, как будто ее кто приколотил гвоздем. Когда он переступал плетень, ему казалось, с оглушительным свистом трещал в уши какой-то голос: «Куда, куда?» Философ юркнул в бурьян и пустился бежать, беспрестанно оступаясь о старые корни и давя ногами своими кротов. Он видел, что ему, выбравшись из бурьяна, стоило перебежать поле, за которым чернел густой терновник, где он считал себя безопасным, и, пройдя который, он по предположению своему думал встретить дорогу прямо в Киев. Поле он перебежал вдруг и очутился в густом терновнике.
Осмотрев дом, Лаврецкий вышел в сад и остался им доволен. Он весь зарос бурьяном, лопухами, крыжовником и малиной; но в нем было много тени, много старых лип, которые поражали своею громадностью и странным расположением сучьев; они были слишком тесно посажены и когда-то — лет сто тому назад — стрижены.
Сжатая рожь, бурьян, молочай, дикая конопля ― всё, побуревшее от зноя, рыжее и полумёртвое, теперь омытое росою и обласканное солнцем, оживало, чтоб вновь зацвести.[25]
К одинокой развалине на берегу Босфора подъехал всадник. Во времена незапамятные, когда жили здесь троянцы, это укрепление служило сторожевою башнею; теперь остались от неё только груды камней, поросших бурьяном, и полуразрушенные стены.[26]
Опять впереди его зачернелось что-то. Он обрадовался, уверенный, что теперь это уже наверное деревня. Но это была опять межа, поросшая чернобыльником. Опять так же отчаянно трепыхался сухой бурьян, наводя почему-то страх на Василия Андреича. Но мало того, что это был такой же бурьян, — подле него шёл конный, заносимый ветром след. Василий Андреич остановился, нагнулся, пригляделся: это был лошадиный, слегка занесённый след и не мог быть ничей иной, как его собственный. Он, очевидно, кружился, и на небольшом пространстве. «Пропаду я так!» — подумал он, но, чтобы не поддаваться страху, он ещё усиленнее стал погонять лошадь, вглядываясь в белую снежную мглу, в которой ему показывались как будто светящиеся точки, тотчас же исчезавшие, как только он вглядывался в них.[7]
Мелкий дождьсерой сеткой затягивал всю окрестность и сад, жалкий и унылый, с истлевшей травой, с побуревшим бурьяном у забора, с свернутыми в трубочку листьямидуба. Все это Степа хорошо видел из окна, с постели, и он не спешил вставать. Натянув до самого горла одеяло, он лежал в постели и думал: «Тоска! Боже, какая тоска! Хоть бы поскорее ночь!»[27]
Как быстро бежит время! Дом у Оленьки потемнел, крыша заржавела, сарай покосился, и весь двор порос бурьяном и колючей крапивой. Сама Оленька постарела, подурнела; летом она сидит на крылечке, и на душе у неё по-прежнему и пусто, и нудно, и отдаёт полынью, а зимой сидит она у окна и глядит на снег.
Сипят кузнечики в бурьяне на припёке. Всё сохнет, роняет чёрные зёрна: крапива, белена, репьи, подсвекольник. Баба, в красной юбке, в белой рубахе, стоит в чаще конопляников выше её ростом, берёт замашки. За конопляниками сереют риги, желтеют новые скирды.[28]
И однажды в июле я набрел на пышный бурьян, для меня тогда показавшийся целым лесом. За год перед тем была тут бахча, но теперь на взрыхлённом чернозёме (и лето тогда было дождливое) такой поднялся густой татарник, матово-зелёный, лохматый, с розовыми шапками цветов повсюду, непролазно-колючий, ростом больше, чем в сажень, ― тот же лес, полный тайн и возможностей, которые только снятся. И вот в этом бурьяне, на самой его опушке, я увидел аракуша.[8]
С хлопотливым граем пронеслась осенняя стая галок. Пыльная, местами поросшая бурьяном и кустарником площадь пред Китайской стеной стала заполняться людом.[29]
— Вячеслав Шишков, «Емельян Пугачев» (книга первая, часть третья), 1939
Человек не понимает, что созданные им города не есть естественная часть природы. Человек не должен выпускать из рук ружья, лопаты, метлы, чтобы отбивать свою культуру от волков, метели, сорных трав. Стоит зазеваться, отвлечься на год-два, и пропало дело — из лесов пойдут волки, полезет чертополох, города завалит снегом, засыплет пылью. Сколько уже погибло великих столиц от пыли, снега, бурьяна.[10]
Есть, правда, и там поэзия. Ведь она всюду, вообще-то. Даже в скорбном молчании заброшенных тусклых рельсов, в почерневшем зимнем сухостое бурьянов и шелесте облетевшей пушицы, в вечной зелени низкой травки, в подгнивших, но все еще колючих и тяжёлых булавах дикой горчицы. Кустики этой горчицы только и показывали, что мы ближе к югу, нежели к северу.[13]
Степанида поднялась на дорожный откос, хворостиной легонько стеганула по заду Бобовку, и та не заставила себя ждать, степенно ступая, послушно сошла в канаву. Конечно, трава тут была не очень съедобная ― бурьян да осот, ― но как-нибудь напасётся за день.[30]
Заколелые, на негнущихся деревянных ногах, путники вползли на берег по едва заметной тропе и огляделись. Кругом трава по пояс: там, где когда-то резвилась детвора, где копилась жизнь, где катали в погреба, набитые льдом, бочки с рыбой, где растягивали на вешалах невода, где бродил скот и вставал на чищеницах высокий ячмень, где затевали свиданья и провожали мужиков на фронт, где гуляли свадьбы и несли усопшего на жальник, ― всё полонила трава забвения, та самая, что выпивает всякое напоминание о человеке, ― чертополох, крапива, осот. Мышиный горошек свил, заплёл всю бережину в частый уловистый невод, так что путники едва продирались забытой деревенской улицей. Четыре последние избы едва чернели крышами над дурниной.[31]
― Замечай! ― мотнул головой Ланцов на танк, вросший в землю, пушечкой уткнувшийся в кювет. Машину оплело со всех сторон сухим бурьяном, под гусеницами жили мыши, вырыл нору суслик. Ржавчина насыпалась холмиком вокруг танка, но и сквозь ржавчину просунулись острия травинок, густо, хотя и угнетённо, светились цветы мать-и-мачехи.[32]
— Виктор Астафьев, «Пастух и пастушка. Современная пастораль», 1989
Центром площади был круглый насыпной цветник, на нем сохранился изгрызенный пулями и осколками серый пьедестал «под мрамор», из которого росли ноги с ботинками и штанинами. Сам гипсовый вождь, крашенный в серебрянку, лежал ничком в высоком бурьяне, откинув сломанную указующую руку. Свергли его, должно быть, не снарядом, а поворотом танковой пушки ― о том говорили изогнутые, вытянутые из пьедестала прутья арматуры.[15]
И тут все смешалось: жалость ― от вкуса губы расквашенной, и страх этой клятвы не сдержать, и испуг никогда не увидеть ее больше, и новый испуг ― заразиться чужой кровью: ведь из-за чего же именно бабушка на нужнейшую операцию лечь боялась! ― и еще больший испуг ― в этом испуге признаться… Изо всех сил стараясь не сглотнуть, он буркнул: «Ага, назавжды», ― и выскочил вон, за дом, за погреб, в самую гущу бурьяна, чтобы выплюнуть то святое, что ― навсегда, что ― мы.[33]
О люди! Им коса нужна, не скипетр;
Косить их нужно, как траву, не то
Взойдёт бурьян и жатва недовольства
Гнилая почву тучную отравит
И житницу в пустыню превратит!
Идут века. Уж осень на дворе.
В предпраздничном морозном ноябре
Хрустит бурьян, где некогда был Смольный…
И двадцать два кретина мяч футбольный
Туда-сюда катают на заре.[12]
↑ 12Георгий Владимов, Генерал и его армия. – М.: «Книжная палата», 1997 г.
↑Евгений Марков. Очерки Крыма. Картины крымской жизни, истории и природы. Евгения Маркова. Издание 3-е. — Товарищество М. О. Вольф. С.-Петербург и Москва, 1902 г.
↑Шмелёв И.С. «Солнце мёртвых». Москва, «Согласие», 2000 г.
↑К.И. Чуковский. Собрание сочинений. Том 13: Дневник 1936-1969. Предисл. В. Каверина, Коммент. Е. Чуковской.-2-е изд. — М., «Терра»-Книжный клуб, 2004 г.
↑М. М. Пришвин. «Зелёный шум». Сборник. — М., «Правда», 1983 г.
↑Даниил Ступа. Далекие годы. — Париж: «Ковчег», № 43, 2014 г.
↑Герман Садулаев. «Шалинский рейд». — М.: «Знамя», №1,2 — 2010 г.
↑В. Т. Нарежный, Собрание сочинений в 2 томах. Том 2. — М.: «Художественная литература», 1983 г.